Николай Васильевич Панченко (1924—2005) — русский поэт, журналист и редактор. Участник Великой Отечественной войны. С 1942 года младший авиаспециалист в составе 242-го авиаполка 321-й авиадивизии на Воронежском, 1-м и 4-м Украинских фронтах. Дважды был контужен и тяжело ранен. Окончил Калужский учительский институт (1949). С 1961 редактор Калужского книжного издательства, стал инициатором и членом редколлегии знаменитого альманаха «Тарусские страницы». В том же году переехал в Москву и был принят в СП СССР. Окончил Высшие государственные литературные курсы (1963). В 1965 подписал коллективное письмо в защиту Даниэля и Синявского. Во время перестройки один из основателей движения «Апрель». Председатель комиссии по литературному наследию В. Нарбута (с 1989). Член редколлегии журналов «Русское богатство» (1991—1995), «День и ночь». Жена — дочь Виктора Шкловского Варвара Викторовна Шкловская-Корди.
Никита Шкловский-Корди: «Коля, идет книга» — говорила Надежда Яковлевна Мандельштам. Я еще не был читателем стихов Николая Панченко, но запомнил её серьезные слова. «Идут стихи» было ярким состоянием в жизни поэта. Стихи были важнейшим в жизни: на войне, во время короткой оттепели (когда удалось издать «Тарусские страницы») и долгих заморозков, в несовершившихся «перестройках», в строительстве лодок и в отношениях с учениками. Было острое переживание неожиданного подарка продления жизни, готовность рисковать и вставать под пулями. Остались стихи. Настоящие.
Стихи Николая Панченко приводятся по изданию: Панченко Н. Стихи - это то, что от жизни осталось. Избранное - М.: Возвращение, 2014.
Баллада о расстрелянном сердце
Я сотни верст войной протопал.
С винтовкой пил.
С винтовкой спал.
Спущу курок - и пуля в штопор,
и кто-то замертво упал.
А я тряхну кудрявым чубом.
Иду, подковками звеня.
И так владею этим чудом,
что нет управы на меня.
Лежат фашисты в поле чистом,
торчат крестами на восток.
Иду на запад – по фашистам,
как танк - железен и жесток.
На них – кресты
и тень Христа,
на мне - ни Бога, ни креста:
– Убей его! –
и убиваю,
хожу, подковками звеня.
Я знаю: сердцем убываю.
Нет вовсе сердца у меня.
А пули дулом сердца ищут.
А пули-дуры свищут, свищут.
А сердца нет,
Приказ – во мне:
не надо сердца на войне.
Ах, где найду его потом я,
исполнив воинский обет?
В моих подсумках и котомках
для сердца места даже нет.
Куплю плацкарт,
и скорым – к маме,
к какой-нибудь несчастной Мане,
к вдове, к обманутой жене:
– Подайте сердца!
Мне хоть малость! –
ударюсь лбом,
Но скажут мне;
– Ищи в полях, под Стрием, в Истре,
на польских шляхах рой песок:
не свист свинца – в свой каждый выстрел
ты сердца вкладывал кусок.
Ты растерял его, солдат.
Ты расстрелял его, солдат.
И так владел ты этим чудом,
что выжил там, где гибла рать.
Я долго-долго буду чуждым
Ходить и сердце собирать
– Подайте сердца инвалиду!
Я землю спас, отвел беду.
Я с просьбой этой, как с молитвой,
живым распятием иду.
– Подайте сердца! – стукну в сенцы.
– Подайте сердца! – крикну в дверь.
– Поймите, человек без сердца -
куда страшней, чем с сердцем зверь.
Меня «Мосторг» переоденет.
И где-то денег даст кассир.
Большой и загнанный, как демон,
Без дела и в избытке сил,
я буду кем-то успокоен:
– Какой уж есть, таким живи.
И будет много шатких коек
скрипеть под шаткостью любви.
И где-нибудь, в чужой квартире,
мне скажут:
– Милый, нет чудес:
в скупом послевоенном мире
всем сердца выдано в обрез.
1944
Литературовед Андрей Турков: "Подумать только, что панченковская «Баллада о расстрелянном сердце» была написана в те самые «сороковые, роковые» (а именно – в 1944-м году), в разгар кровопролитной войны, когда отовсюду – с газетных листов, плакатов, с командирских уст криком кричало симоновское: «Убей его!» Это расходившееся море гнева, ярости, жажды возмездия не помешало молодому поэту, который тогда, по собственным позднейшим словам, цеплял «полной ложкой из солдатского котла», испытывая общие боли и тяготы, остро ощутить и всю опасность прививаемой войной «науки ненависти» (название популярного шолоховского очерка) «шинельною скаткою обнимает» бойца, но кольцом удава душит в нем естественные человеческие чувства, приучая к жестокости.
Глухо прозвучавшая и в стихах других поэтов тревожная мысль: «Лучше прийти с пустым рукавом, чем с пустой душой» (Михаил Луконин) претворилась у Панченко в страстный, горький, самообличительный монолог человека с собственноручно расстрелянным сердцем. «…За ребрами камень остался от этой борьбы»,– будет сказано и в другом его стихотворении с таким же отчаянным «перехлестом», покаянным преувеличением, с каким в «Балладе…» утверждалось: «На мне – ни Бога, ни креста». Можно наивно подумать: то ли дело фашистские солдаты с их громогласным, красующимся на каждом ремне: «С нами – Бог!», между тем, как тут же говорится, что на них лишь «тень Христа».
Поэт же, впоследствии каявшийся в разговоре с Богом, что тогда «в сердце Тебя не впустил», на самом-то деле «впустил» в свою страдающую, мятущуюся душу самые высокие духовные гуманистические начала, готовность беспощадно, «сурово спрашивать с себя, с других не так сурово» (характерные слова Твардовского). Этим же, в частности, объясняется и горестное и злое упоминание о «шаткости» любви растраченной, умалившейся до скрипенья «шатких коек» (иного, доброго слова для такой любви у поэта нет), тоже по-своему расстрелянной".
***
Мы свалились под крайними хатами –
малолетки с пушком над губой,
нас колхозные бабы расхватывали
и кормили как на убой.
Отдирали рубахи потные,
терли спины – нехай блестит!
Искусали под утро – подлые,
усмехаясь: «Господь простит…»
А потом, подвывая, плакали,
провиантом снабжали впрок.
И начальнику в ноги падали,
чтобы нас как детей берег.
1941 – 1943
***
Егерь
Обломали парня в лагерях.
Ходит нынче парень в егерях.
Ходит – в ус не дует – по лесам.
Лысый – не грустит по волосам:
Нет волос, да шапка здорова,
Вот и не замерзнет голова.
Обломали парня в лагерях:
Ходит он, как барин, в егерях.
За ружье, за бабу, за уют
Да за то, что в морду не дают –
Спит не спит
И до свету встает,
«Широка страна моя…» – поет.
А ему ль не знать, как широка:
Всю прошел еще до сорока.
А ему ль не ведать, чем живем:
Только тем, что из лесу крадем.
Знать не знает –
До свету встает –
Мужикам зажиться не дает.
Черный ворон
В маскхалате белом:
Горе – ворам,
Слезы – матерям.
Кто-то говорит, что «не в себе он».
Кто-то, что «себя не растерял».
Цельный парень ходит в егерях.
Лучше бы он помер в лагерях…
1954
***
В России плохо с мужиками,
Чтоб с головою
Да с руками, –
И не одна война виной,
И революцией одной
Не оправдать –
тоска их съела:
Попробуй посиди без дела,
К беде Отечества спиной?!
Борцы,
Аскеты,
Сумасброды,
Земной презревшие уют,
Копают тупо огороды
И водку пьют
Или не пьют.
Их нет в искусстве, нет в науке,
Их запах выдрали из книг,
Чтоб внуки их
и внуков внуки
Учились жизни
Не у них…
1956, 1961
***
Как спасти мне тебя
от знакомых, прохожих?
Не держать же, как пленницу, взаперти.
Уши голос воруют.
Даже запахи кожи
чьи-то ноздри уносят –
поди запрети!
Ты большая, как я, –
не укрыть за спиною.
Ты сильнее меня –
не надеть паранджу.
Крепостною стеною,
черной-черной стеною –
я любовью, как башней,
тебя окружу.
1956
***
Тебя нельзя любить!
Я это понял скоро.
Тебе легко грубить
и глупо возражать.
Тебя держать, как покоренный город:
то в страхе, то подачками
держать!
Чужая ты!
Но как же быть с тобою?
С такой пустой, как барабанный бой?!
И я врагам
сдаю тебя
без боя:
им лучше знать, как справиться с тобой.
1958
***
Нет денег,
хоть и надо их немного…
А нам сегодня б выбраться туда,
где лес ладошками кленовыми
перебирает провода.
И над землей – вечерний звон,
как зов сердечный издалека.
Где небо черное,
как зонт,
пилот роняет с самолета.
Таруска.
Берег.
Как во сне
и лес, и дом, приблудший к лесу.
Там нынче мелкой крупкой снег
шуршит по мерзлому железу.
Там все
в заботах о тепле.
Шаги – размеренны, негулки.
Лишь тень любви моей к тебе
там громко топчет переулки.
1962
***
ПОНЕДЕЛЬНИК
Постой… Какой сегодня день?
Опять, наверно, понедельник.
Проблема – мужества и денег,
когда и ночью не до сна.
Но почему такая стужа?
Такая поздняя весна?
И это небо надо мной,
как опрокинутая лужа.
Но день проходит стороной –
гудком чужого парохода.
И я, как мальчик из похода,
пришел, поставил рюкзачок.
Шипит на кухне сковородка.
Сверчит сверчок, как телефон.
И ты кричишь мне:
– К телефону! –
и пробегаешь на балкон,
и вновь кричишь из-за окна:
– Какой нам вывесили месяц!
Но почему такая стужа?
Такая поздняя весна?
А я, ты чувствуешь, простужен.
Хрипит гармоника в груди.
А может, грипп – не подходи!
А может, тиф или проказа?
Неизлечимая зараза?
Какая, право, дребедень!
Я просто нынче целый день
курил чужие сигареты,
читал заборные газеты,
продрог и ноги промочил…
1965
***
К РОССИИ (Евгению Яковлевичу Хазину)
Я не болезнь, я боль твоя, Россия,
Не праздничная тряпка к ноябрю,
Но, словно придорожная осина,
Стыдом твоим горюю и горю.
Я – крик и кровь,
Рассеченная бровь,
Молитва, подымающая крыши,
И та слеза, что катится в тиши.
И ты меня, смотри, не заглуши!
Шагни в огонь – и ты меня услышишь
И в слове «ах!»,
И в вопле,
и в мольбе.
Я не с тобой,
Не рядом,
Я – в тебе:
Я не болезнь,
я боль твоя,
ты слышишь?
Иду, по язвам боязно ступая,
То острая, как нож
(Но я не нож!),
То нудная, подспудная, тупая –
Осины оклеветанная дрожь.
И ты меня, как лошадь, не стреножь,
Не жги, как придорожную осину,
Что плачется, как нищий, на миру.
Я – боль твоя.
И если я умру –
Тебе ж не поздоровится, Россия…
1965
***
СТЕНЫ
Как странно ощущение стены –
и с внутренней и с внешней стороны,
как мать и мачеха:
одна из них теплее,
другая – откровенно холодна.
Незримые…
и видимые стены,
и стены – только видимость одна.
Как много места занимают стены!
Но ты – моя,
а я – твоя стена…
Как странно ощущение стены.
Как глухо это мертвенное – «к стенке!» –
кирпич на лбу и содранность спины,
и все мурашки мира – на спине.
И этот Фальк, распятый на стене.
И стены крепости,
и потные застенки –
оценки прошлого и новые оттенки –
с их внутренней и внешней стороны.
Но вот, как ширмы, опадают стены,
уносят их, как досточки со сцены.
И – Боже, Боже! –
небо надо мной!
Я – маленький, как ласточка в паренье,
и я большой –
другое измеренье,
когда не бьешься в стенку головой.
Как много места занимают стены.
Как мало – этот зонтик голубой…
1965
***
О Боге, о людях,
потом о делах
(В делах тебе может помочь и аллах).
Но ты о достатке не думай,
Довольствуясь малою суммой.
А если большая прибудет, мой свет,
Клади ее в тот же дырявый пакет,
А сам оставайся как прежде:
При той широте и при той тесноте,
При черством ли,
Свежем ли хлеба ломте,
При старой свободной одежде.
И будешь доволен уделом певца,
Коль песенку эту споешь до конца,
Но мне и подобная малость:
О смысле заботиться прежде всего,
В привычных делах не забыть никого –
Увы, не всегда удавалась.
И если я счастлив бываю порой,
То, стало быть, чудом устроился строй
Души в неразборчивом теле.
И если несчастлив я – узок и плох –
То тем, что считать не умею до трех:
О Боге, о людях, о деле…
1973
***
Я, наверно, уйду, не достроив своих кораблей.
Проплыву над толпою в сколоченной наскоро лодке.
Мне всегда не хватало ни черных, ни белых морей –
мне мешали дышать эти мерные пальцы на глотке.
Оттого, как с гвоздя, я, срываясь, лечу в пустоту.
И покуда лечу это полное смысла мгновенье –
будто дело в руках,
будто первое слово во рту,
будто девственных губ ощущаю щекой дуновенье.
1976
***
Когда я вернулся с войны,
меня не узнали,
Говорили, что знали такого-то,
Но что это не тот…
Убивали меня, воскрешали,
До зубов пеленали,
Через край зашивали суровыми нитками рот.
И вернулся, конечно, не тот.
Но – вернулся! –
Чтоб, к земле приклонившись,
Вернуть хоть какого – того!
Сколько раз, не сломав головы,
Через голову перевернулся
Искушенный преемник –
Наследник пути моего.
И покуда живой – тот вернувшийся, –
Тлеет надежда,
Что проснется однажды, разжав кулачонки, во мне
Долгожданный, дурной,
По сегодняшним меркам – невежда,
Позабывший о славе, о грязи,
О прошлой войне…
1976
***
ПАМЯТИ Н.Я. МАНДЕЛЬШТАМ
Мы бежим пустой столицей,
Два ежа под телеспицей –
Будто под сосной.
С первым встречным пешеходом:
– С Новым годом!
– С Новым годом! –
В глухоте лесной.
В сквер, где Пушкин и театр,
Нас выносит эскалатор,
Талый след ведет
По Страстному, по пустому,
Что ни шаг, то ближе к дому,
Где никто не ждет.
Постремонтный дом наш – вот он!
Полон горестных забот он –
На губах горчит.
Старый друг ночует в морге.
На витрине в «Военторге»
Петушок кричит.
1981
***
Неужто Пушкину ума,
Чтоб не погибнуть, – не достало?
Ума и сердца, ох, как мало,
Чтоб не погибнуть, –
Тут нужна
Из ста хотя б одна струна
Фальшивая –
Чтоб сладко пела,
Когда любовь едва жива,
И каменная голова,
И душу ржавчина разъела.
А эта пела бы и пела,
Лукавым тронута перстом.
Нет Пушкина,
Так что же в том?!
Он не жилец здесь – вот в чем дело...
В разврате каменейте смело
Под дулом страха
И кнутом.
1986
***
Кончаются читатели стиха,
Но никогда не кончатся поэты:
Они как первый снег, как первоцветы,
Их поступь изначальна и легка.
Полуулыбка, вздох, два-три штриха –
И все на всё получены ответы,
Все в точности исполнены заветы,
И всё обнажено, как до греха.
Лиха беда начало – не лиха! –
И не беда, пока точны приметы –
Свежи закаты и светлы рассветы.
Пока колдует лозами река,
И, словно этот шепот лозняка,
Легко осуществляются сонеты.
1990
***
Когда ты голоден и бос
И ни лаптей, ни корки хлеба –
Есть крыша розового неба,
И в небе – выстрелы берез,
Когда ты голоден и бос.
И этот странный, что пророс
Сквозь полдень серого гудрона
Стишок (почти Анакреона),
Хотя ты голоден и бос.
Но в небо – выстрелы берез,
И крыша розового неба –
И хлеб свободы вместо хлеба,
И слезы братства вместо слез,
Пока ты – голоден и бос…
1992
***
Никуда не уйти от себя – никуда! –
Ни в горящие стылым огнем города,
Ни в беду и страду, в черный хмель деревень,
Ни в безвидную ночь, ни в безоблачный день,
Ни туда, где леса,
Ни туда, где вода, –
Никуда от себя не уйти – никуда.
Я бегу от себя, я живу на бегу,
На ходу – от себя убежать не могу,
Увернуться ловчу – то правей, то левей, –
От жестокой тревоги и боли моей
Не уйти мне, видать, и за смертной чертой,
За последней чертой,
Под гранитной плитой.
Будет плоть моя гнить,
Будет кость моя тлеть,
Будет болью моей ваше сердце болеть.
***
Жить, как известно, невозможно
И, тем не менее, живем –
И сложно,
И неосторожно,
И даже то, что непреложно,
Строкой неловкой достаем
Нечаянно – все невзначай! –
И ничего, что стоит риска,
Из прошнурованного списка
Предписанных полезных дел.
Кому случалось за предел
Хоть раз проникнуть,
тот спокоен –
Поэт он, бражник или воин:
Он в очи дивные глядел…
1993
Никита Шкловский-Корди: «Коля, идет книга» — говорила Надежда Яковлевна Мандельштам. Я еще не был читателем стихов Николая Панченко, но запомнил её серьезные слова. «Идут стихи» было ярким состоянием в жизни поэта. Стихи были важнейшим в жизни: на войне, во время короткой оттепели (когда удалось издать «Тарусские страницы») и долгих заморозков, в несовершившихся «перестройках», в строительстве лодок и в отношениях с учениками. Было острое переживание неожиданного подарка продления жизни, готовность рисковать и вставать под пулями. Остались стихи. Настоящие.
Стихи Николая Панченко приводятся по изданию: Панченко Н. Стихи - это то, что от жизни осталось. Избранное - М.: Возвращение, 2014.
Баллада о расстрелянном сердце
Я сотни верст войной протопал.
С винтовкой пил.
С винтовкой спал.
Спущу курок - и пуля в штопор,
и кто-то замертво упал.
А я тряхну кудрявым чубом.
Иду, подковками звеня.
И так владею этим чудом,
что нет управы на меня.
Лежат фашисты в поле чистом,
торчат крестами на восток.
Иду на запад – по фашистам,
как танк - железен и жесток.
На них – кресты
и тень Христа,
на мне - ни Бога, ни креста:
– Убей его! –
и убиваю,
хожу, подковками звеня.
Я знаю: сердцем убываю.
Нет вовсе сердца у меня.
А пули дулом сердца ищут.
А пули-дуры свищут, свищут.
А сердца нет,
Приказ – во мне:
не надо сердца на войне.
Ах, где найду его потом я,
исполнив воинский обет?
В моих подсумках и котомках
для сердца места даже нет.
Куплю плацкарт,
и скорым – к маме,
к какой-нибудь несчастной Мане,
к вдове, к обманутой жене:
– Подайте сердца!
Мне хоть малость! –
ударюсь лбом,
Но скажут мне;
– Ищи в полях, под Стрием, в Истре,
на польских шляхах рой песок:
не свист свинца – в свой каждый выстрел
ты сердца вкладывал кусок.
Ты растерял его, солдат.
Ты расстрелял его, солдат.
И так владел ты этим чудом,
что выжил там, где гибла рать.
Я долго-долго буду чуждым
Ходить и сердце собирать
– Подайте сердца инвалиду!
Я землю спас, отвел беду.
Я с просьбой этой, как с молитвой,
живым распятием иду.
– Подайте сердца! – стукну в сенцы.
– Подайте сердца! – крикну в дверь.
– Поймите, человек без сердца -
куда страшней, чем с сердцем зверь.
Меня «Мосторг» переоденет.
И где-то денег даст кассир.
Большой и загнанный, как демон,
Без дела и в избытке сил,
я буду кем-то успокоен:
– Какой уж есть, таким живи.
И будет много шатких коек
скрипеть под шаткостью любви.
И где-нибудь, в чужой квартире,
мне скажут:
– Милый, нет чудес:
в скупом послевоенном мире
всем сердца выдано в обрез.
1944
Литературовед Андрей Турков: "Подумать только, что панченковская «Баллада о расстрелянном сердце» была написана в те самые «сороковые, роковые» (а именно – в 1944-м году), в разгар кровопролитной войны, когда отовсюду – с газетных листов, плакатов, с командирских уст криком кричало симоновское: «Убей его!» Это расходившееся море гнева, ярости, жажды возмездия не помешало молодому поэту, который тогда, по собственным позднейшим словам, цеплял «полной ложкой из солдатского котла», испытывая общие боли и тяготы, остро ощутить и всю опасность прививаемой войной «науки ненависти» (название популярного шолоховского очерка) «шинельною скаткою обнимает» бойца, но кольцом удава душит в нем естественные человеческие чувства, приучая к жестокости.
Глухо прозвучавшая и в стихах других поэтов тревожная мысль: «Лучше прийти с пустым рукавом, чем с пустой душой» (Михаил Луконин) претворилась у Панченко в страстный, горький, самообличительный монолог человека с собственноручно расстрелянным сердцем. «…За ребрами камень остался от этой борьбы»,– будет сказано и в другом его стихотворении с таким же отчаянным «перехлестом», покаянным преувеличением, с каким в «Балладе…» утверждалось: «На мне – ни Бога, ни креста». Можно наивно подумать: то ли дело фашистские солдаты с их громогласным, красующимся на каждом ремне: «С нами – Бог!», между тем, как тут же говорится, что на них лишь «тень Христа».
Поэт же, впоследствии каявшийся в разговоре с Богом, что тогда «в сердце Тебя не впустил», на самом-то деле «впустил» в свою страдающую, мятущуюся душу самые высокие духовные гуманистические начала, готовность беспощадно, «сурово спрашивать с себя, с других не так сурово» (характерные слова Твардовского). Этим же, в частности, объясняется и горестное и злое упоминание о «шаткости» любви растраченной, умалившейся до скрипенья «шатких коек» (иного, доброго слова для такой любви у поэта нет), тоже по-своему расстрелянной".
***
Мы свалились под крайними хатами –
малолетки с пушком над губой,
нас колхозные бабы расхватывали
и кормили как на убой.
Отдирали рубахи потные,
терли спины – нехай блестит!
Искусали под утро – подлые,
усмехаясь: «Господь простит…»
А потом, подвывая, плакали,
провиантом снабжали впрок.
И начальнику в ноги падали,
чтобы нас как детей берег.
1941 – 1943
***
Егерь
Обломали парня в лагерях.
Ходит нынче парень в егерях.
Ходит – в ус не дует – по лесам.
Лысый – не грустит по волосам:
Нет волос, да шапка здорова,
Вот и не замерзнет голова.
Обломали парня в лагерях:
Ходит он, как барин, в егерях.
За ружье, за бабу, за уют
Да за то, что в морду не дают –
Спит не спит
И до свету встает,
«Широка страна моя…» – поет.
А ему ль не знать, как широка:
Всю прошел еще до сорока.
А ему ль не ведать, чем живем:
Только тем, что из лесу крадем.
Знать не знает –
До свету встает –
Мужикам зажиться не дает.
Черный ворон
В маскхалате белом:
Горе – ворам,
Слезы – матерям.
Кто-то говорит, что «не в себе он».
Кто-то, что «себя не растерял».
Цельный парень ходит в егерях.
Лучше бы он помер в лагерях…
1954
***
В России плохо с мужиками,
Чтоб с головою
Да с руками, –
И не одна война виной,
И революцией одной
Не оправдать –
тоска их съела:
Попробуй посиди без дела,
К беде Отечества спиной?!
Борцы,
Аскеты,
Сумасброды,
Земной презревшие уют,
Копают тупо огороды
И водку пьют
Или не пьют.
Их нет в искусстве, нет в науке,
Их запах выдрали из книг,
Чтоб внуки их
и внуков внуки
Учились жизни
Не у них…
1956, 1961
***
Как спасти мне тебя
от знакомых, прохожих?
Не держать же, как пленницу, взаперти.
Уши голос воруют.
Даже запахи кожи
чьи-то ноздри уносят –
поди запрети!
Ты большая, как я, –
не укрыть за спиною.
Ты сильнее меня –
не надеть паранджу.
Крепостною стеною,
черной-черной стеною –
я любовью, как башней,
тебя окружу.
1956
***
Тебя нельзя любить!
Я это понял скоро.
Тебе легко грубить
и глупо возражать.
Тебя держать, как покоренный город:
то в страхе, то подачками
держать!
Чужая ты!
Но как же быть с тобою?
С такой пустой, как барабанный бой?!
И я врагам
сдаю тебя
без боя:
им лучше знать, как справиться с тобой.
1958
***
Нет денег,
хоть и надо их немного…
А нам сегодня б выбраться туда,
где лес ладошками кленовыми
перебирает провода.
И над землей – вечерний звон,
как зов сердечный издалека.
Где небо черное,
как зонт,
пилот роняет с самолета.
Таруска.
Берег.
Как во сне
и лес, и дом, приблудший к лесу.
Там нынче мелкой крупкой снег
шуршит по мерзлому железу.
Там все
в заботах о тепле.
Шаги – размеренны, негулки.
Лишь тень любви моей к тебе
там громко топчет переулки.
1962
***
ПОНЕДЕЛЬНИК
Постой… Какой сегодня день?
Опять, наверно, понедельник.
Проблема – мужества и денег,
когда и ночью не до сна.
Но почему такая стужа?
Такая поздняя весна?
И это небо надо мной,
как опрокинутая лужа.
Но день проходит стороной –
гудком чужого парохода.
И я, как мальчик из похода,
пришел, поставил рюкзачок.
Шипит на кухне сковородка.
Сверчит сверчок, как телефон.
И ты кричишь мне:
– К телефону! –
и пробегаешь на балкон,
и вновь кричишь из-за окна:
– Какой нам вывесили месяц!
Но почему такая стужа?
Такая поздняя весна?
А я, ты чувствуешь, простужен.
Хрипит гармоника в груди.
А может, грипп – не подходи!
А может, тиф или проказа?
Неизлечимая зараза?
Какая, право, дребедень!
Я просто нынче целый день
курил чужие сигареты,
читал заборные газеты,
продрог и ноги промочил…
1965
***
К РОССИИ (Евгению Яковлевичу Хазину)
Я не болезнь, я боль твоя, Россия,
Не праздничная тряпка к ноябрю,
Но, словно придорожная осина,
Стыдом твоим горюю и горю.
Я – крик и кровь,
Рассеченная бровь,
Молитва, подымающая крыши,
И та слеза, что катится в тиши.
И ты меня, смотри, не заглуши!
Шагни в огонь – и ты меня услышишь
И в слове «ах!»,
И в вопле,
и в мольбе.
Я не с тобой,
Не рядом,
Я – в тебе:
Я не болезнь,
я боль твоя,
ты слышишь?
Иду, по язвам боязно ступая,
То острая, как нож
(Но я не нож!),
То нудная, подспудная, тупая –
Осины оклеветанная дрожь.
И ты меня, как лошадь, не стреножь,
Не жги, как придорожную осину,
Что плачется, как нищий, на миру.
Я – боль твоя.
И если я умру –
Тебе ж не поздоровится, Россия…
1965
***
СТЕНЫ
Как странно ощущение стены –
и с внутренней и с внешней стороны,
как мать и мачеха:
одна из них теплее,
другая – откровенно холодна.
Незримые…
и видимые стены,
и стены – только видимость одна.
Как много места занимают стены!
Но ты – моя,
а я – твоя стена…
Как странно ощущение стены.
Как глухо это мертвенное – «к стенке!» –
кирпич на лбу и содранность спины,
и все мурашки мира – на спине.
И этот Фальк, распятый на стене.
И стены крепости,
и потные застенки –
оценки прошлого и новые оттенки –
с их внутренней и внешней стороны.
Но вот, как ширмы, опадают стены,
уносят их, как досточки со сцены.
И – Боже, Боже! –
небо надо мной!
Я – маленький, как ласточка в паренье,
и я большой –
другое измеренье,
когда не бьешься в стенку головой.
Как много места занимают стены.
Как мало – этот зонтик голубой…
1965
***
О Боге, о людях,
потом о делах
(В делах тебе может помочь и аллах).
Но ты о достатке не думай,
Довольствуясь малою суммой.
А если большая прибудет, мой свет,
Клади ее в тот же дырявый пакет,
А сам оставайся как прежде:
При той широте и при той тесноте,
При черством ли,
Свежем ли хлеба ломте,
При старой свободной одежде.
И будешь доволен уделом певца,
Коль песенку эту споешь до конца,
Но мне и подобная малость:
О смысле заботиться прежде всего,
В привычных делах не забыть никого –
Увы, не всегда удавалась.
И если я счастлив бываю порой,
То, стало быть, чудом устроился строй
Души в неразборчивом теле.
И если несчастлив я – узок и плох –
То тем, что считать не умею до трех:
О Боге, о людях, о деле…
1973
***
Я, наверно, уйду, не достроив своих кораблей.
Проплыву над толпою в сколоченной наскоро лодке.
Мне всегда не хватало ни черных, ни белых морей –
мне мешали дышать эти мерные пальцы на глотке.
Оттого, как с гвоздя, я, срываясь, лечу в пустоту.
И покуда лечу это полное смысла мгновенье –
будто дело в руках,
будто первое слово во рту,
будто девственных губ ощущаю щекой дуновенье.
1976
***
Когда я вернулся с войны,
меня не узнали,
Говорили, что знали такого-то,
Но что это не тот…
Убивали меня, воскрешали,
До зубов пеленали,
Через край зашивали суровыми нитками рот.
И вернулся, конечно, не тот.
Но – вернулся! –
Чтоб, к земле приклонившись,
Вернуть хоть какого – того!
Сколько раз, не сломав головы,
Через голову перевернулся
Искушенный преемник –
Наследник пути моего.
И покуда живой – тот вернувшийся, –
Тлеет надежда,
Что проснется однажды, разжав кулачонки, во мне
Долгожданный, дурной,
По сегодняшним меркам – невежда,
Позабывший о славе, о грязи,
О прошлой войне…
1976
***
ПАМЯТИ Н.Я. МАНДЕЛЬШТАМ
Мы бежим пустой столицей,
Два ежа под телеспицей –
Будто под сосной.
С первым встречным пешеходом:
– С Новым годом!
– С Новым годом! –
В глухоте лесной.
В сквер, где Пушкин и театр,
Нас выносит эскалатор,
Талый след ведет
По Страстному, по пустому,
Что ни шаг, то ближе к дому,
Где никто не ждет.
Постремонтный дом наш – вот он!
Полон горестных забот он –
На губах горчит.
Старый друг ночует в морге.
На витрине в «Военторге»
Петушок кричит.
1981
***
Неужто Пушкину ума,
Чтоб не погибнуть, – не достало?
Ума и сердца, ох, как мало,
Чтоб не погибнуть, –
Тут нужна
Из ста хотя б одна струна
Фальшивая –
Чтоб сладко пела,
Когда любовь едва жива,
И каменная голова,
И душу ржавчина разъела.
А эта пела бы и пела,
Лукавым тронута перстом.
Нет Пушкина,
Так что же в том?!
Он не жилец здесь – вот в чем дело...
В разврате каменейте смело
Под дулом страха
И кнутом.
1986
***
Кончаются читатели стиха,
Но никогда не кончатся поэты:
Они как первый снег, как первоцветы,
Их поступь изначальна и легка.
Полуулыбка, вздох, два-три штриха –
И все на всё получены ответы,
Все в точности исполнены заветы,
И всё обнажено, как до греха.
Лиха беда начало – не лиха! –
И не беда, пока точны приметы –
Свежи закаты и светлы рассветы.
Пока колдует лозами река,
И, словно этот шепот лозняка,
Легко осуществляются сонеты.
1990
***
Когда ты голоден и бос
И ни лаптей, ни корки хлеба –
Есть крыша розового неба,
И в небе – выстрелы берез,
Когда ты голоден и бос.
И этот странный, что пророс
Сквозь полдень серого гудрона
Стишок (почти Анакреона),
Хотя ты голоден и бос.
Но в небо – выстрелы берез,
И крыша розового неба –
И хлеб свободы вместо хлеба,
И слезы братства вместо слез,
Пока ты – голоден и бос…
1992
***
Никуда не уйти от себя – никуда! –
Ни в горящие стылым огнем города,
Ни в беду и страду, в черный хмель деревень,
Ни в безвидную ночь, ни в безоблачный день,
Ни туда, где леса,
Ни туда, где вода, –
Никуда от себя не уйти – никуда.
Я бегу от себя, я живу на бегу,
На ходу – от себя убежать не могу,
Увернуться ловчу – то правей, то левей, –
От жестокой тревоги и боли моей
Не уйти мне, видать, и за смертной чертой,
За последней чертой,
Под гранитной плитой.
Будет плоть моя гнить,
Будет кость моя тлеть,
Будет болью моей ваше сердце болеть.
***
Жить, как известно, невозможно
И, тем не менее, живем –
И сложно,
И неосторожно,
И даже то, что непреложно,
Строкой неловкой достаем
Нечаянно – все невзначай! –
И ничего, что стоит риска,
Из прошнурованного списка
Предписанных полезных дел.
Кому случалось за предел
Хоть раз проникнуть,
тот спокоен –
Поэт он, бражник или воин:
Он в очи дивные глядел…
1993